ПолитНаука - политология в России и мире ПолитНаука - политология в России и мире
ПолитСообщество
ПолитЮмор
ПолитСсылки
ПолитПочта
Персоналии
Подписка


Александр Кустарев

Одиночество сверхдержавы

Соединенные Штаты Америки попали в исключительное положение. В результате последовательного элиминирования участников игры они остались единственным в мире реальным полюсом силы. Сначала со сцены сошли локальные и региональные полюсы силы, за ними последовали мировые великие державы, а затем — одна из двух сверхдержав.

Теперь можно было бы ожидать полного отмирания национал-государств, включая США, и кристаллизацию мирового сообщества на основе иных элементарных структур. Но мыслимы и возвратные процессы — на одну или даже все фазы назад с укреплением структурного статуса полюсов силы любого геотаксономического ранга. Скорее всего, эти две тенденции будут сочетаться, а общая картина — усложняться за счет дополнительных факторов. Но в любом случае США какое-то время будут оставаться единственным полюсом силы и нести ответственность не только за мировой порядок, но и за направление его изменений. Готовы ли американцы к этой беспрецедентной исторической роли?

Американские колонии возникли как внесистемные и антисистемные ниши. Их первоначальным жителям и присниться не могло, что они, в конце концов, сами окажутся «системой», да к тому же еще и господствующей силой. Традиция «изоляционизма» была заложена в самом rason d’etre этих колоний и сохранилась до нашего времени. Сперва американцы даже не понимали, куда их тянет роковая логика естественно-искусственного отбора, но со временем стали все лучше осознавать происходящее и чувствовать вкус к экспансии и господству. Впрочем, сами понятия «американцы», «США», «американское общество», «американская нация», строго говоря, некорректны, потому что на самом деле за ними скрывается сложный и не слишком даже интегрированный конгломерат. Различные культурные общины (территориально монолитные или нет), государственная администрация, финансовый капитал (также представляющий собой на самом деле далеко не однородное тело) по-разному воспринимают себя и свои интересы. Поведение этого конгломерата на мировой сцене зависит не только от долгосрочных и конъюнктурных обстоятельств и его «исторической программы», но и от соотношения сил внутри самого конгломерата.

Специфическое и недавнее происхождение американской общественности и государственности, разнородность американского общества, сравнительная автономия общества, государства и капитала друг от друга делают положение США в мире глубоко парадоксальным. По этой же причине так разноречивы оценки США и их внешней политики. Наряду с более или менее нейтральным понятием «сверхдержава» в ходу такие ярлыки, как «империя», «мировой жандарм», «гегемон», «лидер», «авангард». На США смотрят как на захватчика и как на освободителя, как на вдохновителя демократических режимов и как на покровителя режимов авторитарных. В них видят не только эксплуататора-мироеда, но и работодателя, «паровоз» мировой экономики, благотворителя. Все эти оценки и ярлыки имеют известные основания. Кому-то кажется, что начинается эра мирового господства США, кому-то, наоборот, что эта эра уже заканчивается.

Все усугубляется тем, что Соединенные Штаты попадают в положение единственной сверхдержавы в условиях быстрых, глубоких и слабо предсказуемых перемен во всех сферах жизни и ее инфраструктуры. При этом сама Америка и есть главный генератор этих перемен. Положение США в мире парадоксально, проблематично и переменчиво. Памятуя о военном (ядерном) потенциале России, экономическом — Европейского союза и Японии, демографическом — Индии и Китая, трудно не только прогнозировать статус и структурное место США в мире, но даже адекватно понять, что значат те или иные конкретные действия этой сверхдержавы. Чрезвычайно сложна и задача тех, кто отвечает за американскую внешнюю политику. Мы привыкли гадать об их замыслах, но следует иметь в виду, что они находятся в столь же затруднительном положении, что и наблюдатели. Им приходится думать об интересах человечества, США, своих прямых заказчиков. Они, как могут, упрощают свою работу, говоря попросту, «подхалтуривают». Поклонников их работы мало. Напротив, преобладают критические отзывы о «качестве» американской внешней политики. Приведем несколько авторитетных суждений.

Бывший государственный секретарь США Г. Киссинджер: «Достигнув апогея силы, США оказываются в несколько дурацком положении. Перед лицом глубоких перемен, каких мир еще не видел, США не располагают никакими установками, релевантными в отношении надвигающейся на нас реальности. Победа в холодной войне породила самодовольство; удовлетворенность существующим положением создает иллюзию, что вчерашнюю политику можно будет продолжать и завтра; поразительный экономический успех соблазняет тех, кто проектирует политику, путать стратегию с экономикой и притупляет их чувствительность к тому, как именно перемены, порожденные внедрением американской технологии, воздействуют на политическую, культурную и духовную жизнь народов» [Kissinger 2001: 19]. Бывший сотрудник Национального совета безопасности, старший член Комиссии по иностранным делам Ч. Купчан считает, что Америка, несмотря на господствующее положение в мире и преимущество, полученное в результате холодной войны, упускает момент: «Соединенные Штаты имеют уникальную возможность придать форму будущему, но у них нет Большой стратегии (Grand Strategy)… США плывут по воле волн и ветра, что видно из их противоречивого и бессвязного поведения» [Kupchan 2002: 12].

Восхождение США на позицию мирового гегемона шло параллельно процессу глобализации. Как полагает бывший заместитель министра обороны Дж. Най, до сих пор «в целом глобализация была выгодна США». «Но если мы хотим, чтобы так было и впредь, — считает он, — нам нужно научиться иметь дело и с ее неудобствами… США должны использовать свое нынешнее преобладание, чтобы придать форму институтам, которые окажутся полезными и для американцев, и для всего остального мира, по мере того как будет разворачиваться глобализация. Америка должна приспособить институты сотрудничества (multilateral institutions) и управления мировыми делами (governance) к широкой концепции нашего национального интереса» [Nye 2002: 110].

Адекватна ли этой проблематике американская внешнеполитическая доктрина? Уже с середины 1990-х годов она декларировалась достаточно монотонно представителями обеих вашингтонских администраций. Вот несколько характерных и часто цитируемых примеров.

С. Тэлботт писал в журнале «Foreign Affairs» в 1996 г.: «В мире возрастающей взаимозависимости американцы все больше становятся озабочены тем, насколько эффективно или неэффективно управляются другие страны. Чем шире и сплоченнее содружество наций, избравших демократические формы правления, тем больше безопасность и процветание американского народа…» [см.: Kissinger 2001: 253]. Бывший госсекретарь М. Олбрайт: «Если мы используем силу, то потому что без нас не обойтись. Мы — высокорослая нация. Мы дальше заглядываем в будущее» [«New Republic» 25.05.1998: 20]. И, наконец, сам президент Дж. Буш заявил уже после событий 11 сентября 2001 г.: «Обязанность и ответственность США не только в том, чтобы защищать себя, но и в том, чтобы распространять свободу, которую Бог даровал человечеству».

Эти формулы на разные лады подразумевают одно и тоже. Есть некоторые ценности и идеалы. США их воплощают и способствуют их распространению, не только выставляя себя как образец для подражания, но и, если надо, используя силу. Это делается как в интересах всего мира, так и в наших национальных интересах. Наши интересы и интересы человечества совпадают. Наши идеалы и наши интересы также совпадают. Распространение наших идеалов необходимо для нашей национальной безопасности.

Эта доктрина вызывает ряд вопросов и сомнений. Очень популярна моралистическая казуистика по поводу «парадокса целей и средств». Она существует и в экономизированном варианте: в этом случае ставится вопрос о «себестоимости» осуществления идеала. Не раз высказывались опасения, что чрезмерное рвение в осуществлении идеалов ведет к неконтролируемой эскалации иррационального конфликта. Оставим эти сюжеты в стороне и обратим внимание на специальную сторону дела, релевантную в контексте международных отношений, а именно: возможна ли в принципе «идеалистическая» внешняя политика и следует ли принимать всерьез «идеалистические» декларации единственной сверхдержавы?

Интересы и идеалы

В теории международных отношений конкурируют две мощные традиции. «Реализм» полагает, что отношения между странами сводятся к простой дарвиновской конкуренции. Каждая страна в меру сил пытается обеспечить себе выживание через преобладание и господство. Международные отношения — zero-sum game. Любая страна хочет получить себе больше, чем другая. Эта школа интерпретации международных отношений восходит к Макиавелли. Ее версией была геополитика, сразу после войны ее наиболее авторитетным представителем являлся Г. Моргентау [Morgenthau 1967], а сейчас среди ее авторитетов выделяется Дж. Мерсхеймер [Mearsheimer 2001]. Она базируется на так называемом «здравом смысле» и не просто понятна всем, но, по всей видимости, представляет собой научно стилизованное обыденное сознание.

«Либерализм»* исходит из иной предпосылки: страны, помимо того, что они геополитические «силы», — еще и носители некоторых «ценностей». Поэтому страны могут быть вообще не склонны к экспансии, а если даже и склонны, то их экспансия не обязательно имеет целью элиминирование конкурентов. Как выражается Дж. Най, «конечно, внешняя политика озабочена прежде всего выживанием, но выживание это не все, чем озабочена внешняя политика (it is not all there is to foreign policy)» [Nye 2002: 139]. К «либералистам» примыкают «конструктивисты», утверждающие, что мировой порядок представляет собой не простое равновесие сил, а непременно — воплощение какого-то идейного (ценностного) проекта. Эти школы не считают, что межгосударственные отношения есть zero-sum game. Страна ищет не победы над другой страной, а максимальной выгоды для себя, что не то же самое.

Агенты внешнеполитической практики тоже формулируют свои задачи либо в «реалистическом», либо в «либералистском» и «проектно-конструктивном» духе. Американская внешнеполитическая доктрина всегда (даже во времена изоляционизма) имела «либералистский» оттенок. Во все времена ею провозглашалась верность либерально-демократическим ценностям, но только когда-то практическим выводом из американского идеализма был изоляционизм, позднее — доктрина сдерживания, а теперь идеализм комбинируется с доктриной экспансии.

Эта последняя комбинация более всего вызывает сомнение и критику. С точки зрения реализма, сила, господство и экспансия в международных отношениях есть ценности самодостаточные, не требующие оправдания, а «идеализм» — только помеха в планировании внешней политики. А левые политические круги, хотя и считают, что в международных отношениях ценности должны соблюдаться, тем не менее заявляют, что США в роли гегемона на самом деле их не соблюдают, а заботятся исключительно о собственных интересах (или интересах своего капитала), как это, в сущности, и рекомендовано реалистами.

Взгляды реалистов и критиков слева подтверждаются огромным массивом свидетельств, но, несмотря на это, есть основание думать, что легально-моралистический и гуманитарный пафос американской внешней политики — не пустая риторика. Оптика «либералистской» теории международных отношений вообще позволяет разглядеть идеалистический элемент в поведении любой великой державы со времен Французской революции и тем более в поведении Соединенных Штатов. Опять-таки в силу их особого происхождения. Не обязательно считать американскую внешнюю политику идеалистической. Достаточно допускать, что идеалы — в данном случае специфические американские идеалы — органично усвоены американским индивидом, а если говорить более современным языком, включены в американский «габитус» или в американский «нарратив».

Кстати, идеалистическая ориентация внешнеполитической доктрины в настоящее время перестала быть привилегией США. Ее официально провозгласили неолейбористы в Британии («моральная внешняя политика»). Во времена операции в Косово в этом же духе высказывался и тогдашний премьер-министр Франции Л. Жоспен («это бой за цивилизацию»). Основы этой концепции, называемой «либерал-империализмом», формулирует один из старейших британских дипломатов Р. Купер [Cooper 2000]. Человечеству предлагается своего рода «экспорт прогресса», «экспорт демократии», «экспорт цивилизации» (ближайшим аналогом данной доктрины была раннебольшевистская концепция «экспорта революции» как «экспорта прогресса»).

Дж. Най, вообще критически настроенный к американскому гегемонизму, напоминает о том, что провозглашаемые в «либералистской» доктрине ценности в самом деле представляют собой элемент национального интереса США: «Если американский народ думает, что сохранение определенных ценностей и их распространение вовне в наших долгосрочных общих интересах, эти ценности становятся частью национального интереса. Лидеры и эксперты могут напоминать, что роскошь придерживаться определенных ценностей имеет издержки, но если информированная публика не соглашается с этим, эксперты не могут отрицать легитимности ее предпочтений» [Nye 2002: 139]. «Ценности», таким образом, — это «бестелесный (intangible) национальный интерес» [Nye 2002: 139].

Согласно такой трактовке оказывается, что политический истеблишмент, декларирующий определенные ценности и осуществляющий их экспансию, сам, возможно, предпочел бы руководствоваться соображениями геополитического реализма, что он думает прежде всего или даже только о выживании, преобладании и, в конечном счете, о господстве, но вынужден осуществлять волю нации. «Реализм» вообще до сих пор представляет собой преобладающий стиль в аппарате министерств иностранных дел и в дипломатическом корпусе. Чаще всего это профессиональная привычка. Иногда циническая поза «реалиста» — это просто хороший тон, прикрывающий полную беспринципность и оппортунизм. Случаи откровенного идеализма в этой среде редки. Такое случается, когда в профессиональной среде происходит смена кадров, и на место старых специалистов приходят «любители». Хотя даже в этом случае «идеалистической порче» подвержена только наиболее политизированная и сменяемая верхушка министерского аппарата. Так, судя по всему, произошло в самой ранней фазе советской внешней политики, а затем и российской внешней политики первых лет перестройки. То же самое периодически случается и в Америке. Признаки «идеалистического перерождения» появились в Германии канцлера Г. Шредера после долгого отсутствия у немцев серьезной «всемирнополитической» концепции и соответствующей атрофии внешнеполитического ведомства.

По мнению Киссинджера, «…споры о том, что важнее для американской внешней политики — ценности или интересы, идеализм или реализм, — абстрактны. Задача именно в том, чтобы обеспечить синтез. Американский демократический проект — исключительное явление, и ни один планировщик (maker) американской внешней политики не может позволить себе отвлечься (can not be oblivious) от этого. Но точно так же он не может игнорировать те обстоятельства, в которых заданные ценности и осознанные интересы преследуются» [Kissinger 2001: 20]. Этот пассаж интересен тем, что он написан в промежуточной модальности — между дискриптивной и нормативной: в нем соединяются констатация факта и рекомендация. Киссинджер, в отличие от теоретиков, не ищет общего теоретического принципа синтеза идеализма и реализма, оставляя решать эту задачу практическим политикам и дипломатам.

Многие американские акции за рубежом определяются, таким образом, как «гуманитарные интервенции». Не обязательно считать эту терминологию лживой пропагандой, но она не безупречна. Как отмечает Киссинджер, «новая доктрина гуманитарной интервенции настаивает, что общечеловеческие ценности (humane convictions) глубоко укоренились в американской традиции, и стоит рисковать средствами и жизнью своих граждан, чтобы утвердить их во всем мире. Ни одна нация никогда ранее не провозглашала таких целей (курсив мой. — А.К.), которые могут превратить Америку и ее союзников в мирового жандарма» [Kissinger 2001: 253].

Крупнейшие теоретики внешней политики, как Киссинджер или Най, не проповедуют возврата к чистому и твердому реализму, но призывают осознать опасность чрезмерной морализации международных отношений. Если относиться к «гуманитарным интервенциям» всерьез и рассчитывать на их положительный эффект, нужно выполнять некоторые условия. Най называет шесть таких условий. Во-первых, интервенция не должна быть чрезмерной и грубой. Во-вторых, агент должен быть уверен, что преследуется действительно благая цель и можно надеяться на успех. В-третьих, желательно, чтобы гуманитарные цели комбинировались с более прагматическими (в Кувейте это было, а в Сомали нет, и акция в Сомали провалилась). В-четвертых, приоритет всегда лучше уступить местным агентам влияния, например, Австралии в Восточном Тиморе или Британии в Сьерра-Леоне. В-пятых, следует опасаться развязывания геноцида. В-шестых, — остерегаться гражданских войн по поводу самоопределения [Nye 2002: 152]. Киссинджер, в свою очередь, предупреждает: «чтобы сделать гуманитарные интервенции приоритетом американской внешней политики, необходимы четыре условия: во-первых, они должны базироваться на принципе, пригодном для универсального применения; во-вторых, они должны иметь поддержку американского общественного мнения; в-третьих, они должны быть благожелательно встречены международным сообществом; в-четвертых, они должны находиться в согласии с определенным историческим контекстом» [Kissinger 2001: 256].

Итак, идеалистический компонент оказывается вполне совместим с американским экспансионизмом. Однако успех каждого его эпизода не гарантирован. Най и Киссинджер предлагают критерии для оценки оправданности тех или иных действий. Однако остается вопрос, кому надлежит, учитывая эти критерии, принимать окончательное решение о переходе к этим действиям.

Односторонность и многосторонность

Выбор между односторонностью и многосторонностью решений и действий — самая острая проблема планирования внешней политики США. Проблематичность этого выбора именно сегодня объясняется двумя обстоятельствами. Во-первых, Америка — единственная сверхдержава. Ее односторонние действия никто не может эффективно сдерживать, что налагает на нее особую ответственность. Во-вторых, дарование статуса «гуманитарных интервенций» тем или иным акциям остается спорным до тех пор, пока по этому поводу не будет достигнута «критическая масса согласия» — с большинством в структурах ООН или хотя бы с союзниками.

Унилатералисты империалистического толка (с оттенком мессианства) хотят американского господства, полагая, что Америка всегда руководствуется «благими намерениями», и что эти «благие намерения» оправдывают свободу рук. Господство, по их представлениям, осуществимо и его следует добиваться и сохранять. ООН, как настаивал пресловутый сенатор Д. Хелмс, должна служить США. Впрочем, хотя эти настроения активно культивируются на фундаменталистской периферии, их агенты никогда не располагали достаточными ресурсами, чтобы проводить такую стратегию в жизнь. Другая версия унилатерализма вдохновляется идеей предотвращения опасности извне — реальной или предполагаемой. Именно этот вариант сейчас пользуется влиянием в окружении Буша. Его защитники по преимуществу — прямые и косвенные ученики А. Вольштеттера (умер в 1997 г.), математического логика и стратега, теоретически обосновавшего концепцию «превентивной войны» в конце 1950-х годов [cм. книгу его жены Роберты: Wohlstetter 1989; коллекция собственных эссе Вольштеттера помещена на сайте http://www.rand.org]. Данный подход может рассчитывать на поддержку широких масс, если налицо признаки реальной опасности, как, например, в ситуации после 11 сентября.

У доктрины односторонности есть и другой корень. Это, как напоминает Купчан, страх, что международные институты ущемят национальный суверенитет и свободу действий: «главный враг — ООН». Когда-то следствием этого страха был идеалистический изоляционизм. В комбинации с однополярной системой мирового порядка он может обернуться своей противоположностью и стать очень опасным [Kupchan 2002: 67].

Если левые обвиняют Вашингтон в агрессии, то крайне правые считают, что Америка как раз недостаточно активна. Столь широкий разброс оценочных характеристик американской внешней политики — от «агрессивности» до «пораженчества» — возможен опять-таки из-за внутренней парадоксальности американской великодержавности, из-за двусмысленности и непоследовательности внешнеполитической практики истеблишмента.

На самом деле в конкретных эпизодах всемирной истории США вели себя по-разному: в их поведении обнаруживались и пассивность, и экспансионизм. Они выступали в одиночку и вместе с другими странами, заручались мандатом ООН и действовали на свой страх и риск. Но рефлексия по поводу проблемы выбора между односторонними и совместными действиями никогда раньше не выходила на уровень теории и парадигмы планирования внешней политики. Спор между сторонниками односторонности и многосторонности попал в повестку дня американской политики и даже прорвался в средства массовой информации, только когда США остались единственной сверхдержавой.

Дж. Най дает своей книге [Nye 2002] красноречивый подзаголовок: «почему США не могут действовать в одиночку» (can’t go it alone). А в книге, ставшей с начала 1990-х годов стандартным руководством по международным отношениям, он пишет: «Америка, может быть, и сверхдержава, но из этого не следует, что она непременно гегемон. Многих целей в сфере безопасности, экономики и политики США не могут добиться в одиночку» [Nye 2003: 251]. Но не потому, что это неприемлемо с моральной точки зрения, эгоистично и ущербно для интересов человечества. Най вовсе не исключает возможность односторонних акций и не оправдывает любую политику, направленную на заключение соглашений. «Односторонняя тактика иногда побуждает других к компромиссу, что оказывается благоприятно для всех. В XIX веке свобода торговли и золотой стандарт были обеспечены не многосторонними соглашениями, а односторонними действиями Британии… Относительная открытость Америки после 1945 года, а совсем недавно американское торговое законодательство или односторонние санкции в отношении тех, кто не хотел вести переговоры, помогли создать условия, побуждающие другие страны обращаться в ВТО для разрешения спорных вопросов. Иногда США, уверенные в себе, устанавливают более высокие стандарты в какой-либо сфере, например, в регулировании финансовых рынков, и это приводит к повышению международных стандартов. Критерий прост: односторонняя акция должна быть ориентирована на увеличение глобального общественного блага (global public good)» [Nye 2002: 161]. Правда, это не всегда так, но это возможно и нередко случается.

Все же в некоторых случаях — их все больше и они становятся все важнее — результат может быть достигнут только при условии многосторонних действий. Классический пример — меры против глобального потепления. США — главный агент этого потепления, но три четверти источников потепления находятся за их границами. Так кто же больше заинтересован в многосторонности? Еще один очевидный аргумент в ее пользу — возможность распределить издержки по обеспечению глобальных общественных благ.

В отличие от политических врагов американского гегемонизма, Най указывает не на то, что односторонность недопустима, а на то, что она не может быть реализована: «Если новые унилатералисты возведут односторонность из тактической возможности в общий стратегический принцип, то они потерпят неудачу по трем причинам: (1) важные транснациональные проблемы по существу требуют многосторонних действий; (2) это нанесет серьезный ущерб нашей «мягкой силе»; (3) в связи с переменами в сущности суверенитета» [Nye 2002: 163].

Най широко использует понятия «жесткая сила» (hard power) и «мягкая сила» (soft power). Всякое государство обладает помимо физической силы еще и некоторым моральным авторитетом и кредитом доверия. Этот авторитет есть результат его исторического существования и репутации в международных отношениях. Кредит доверия подкрепляется корректным и успешным поведением в международных делах, что и обеспечивается среди прочего готовностью к многосторонним действиям и соглашениям. Если гегемон хочет остаться гегемоном, то он должен позаботиться о том, чтобы убедить всех в «благожелательности» своей гегемонии..

Из рассуждений Ная как будто следует, что доктрины односторонности и многосторонности слабо влияют на действительную долгосрочную внешнюю политику США и еще меньше на их реальное положение в мировой системе. На самом деле это положение определяется ситуативной суммой односторонних действий и многостороннего сотрудничества. Най, видимо, склонен думать, что эту сумму поддерживает «невидимая рука».

С. Гилл считает, что критики американской внешней политики (с обеих сторон) «недооценивают способность США комбинировать гегемонию с многосторонним и двусторонним сотрудничеством» [Gill 2003: 78]. Как призывы к унилатерализму, так и разоблачения практики США как односторонней и гегемоничной вдохновляются, в сущности, логикой школы «реализма». По мнению Гилла, и унилатералисты, и их критики не обращают должного внимания на то, что идентификация и интересы гегемона могут меняться таким образом, что увеличивают его способность поддержать свою гегемонию, облегчать сотрудничество с другими странами и смягчать конфликт. А реализм вообще недооценивает важность распространения либеральных экономических идей и международных институтов в оформлении послевоенной гегемонии США [Gill 2003: 79].

Трактовка Гилла, однако, отличается и от либералистской (этот ученый представляет «критическую» школу теории международных отношений, активную в 1990-е годы, хотя первые применения грамшианского учения о гегемонии относятся к началу 1980-х годов [Cox: 1983]). Он напоминает, что в 1980-е годы Дж. Най, Р. Кеохейн (Кеохейн считается классиком неолиберальной школы теории международных отношений, он и Най долго и тесно сотрудничали [последняя их совместная работа в духе либерального интернационализма: Keohane, Nye 2000]) и мир-системники констатировали долгосрочный и необратимый упадок американской гегемонии. Но если гегемонию США в мире понимать в духе Грамши, то есть как внутрисистемный детерминант, а не как внесистемную «принудительную силу», то их аргументы теряют силу и даже могут рассматриваться как свидетельства прямо противоположного. Например, они указывали на дисперсию экономики. Доля США в мировом хозяйстве действительно уменьшается, но США сумели создать политическую рамку для мирового капитализма. Также развивается транснациональный капиталистический класс с центром в США. И безусловно расширяется зона рыночной экономики с ослабленным регулированием, что является целью сознательных усилий Америки [Gill 2003: 83].

Приведу еще одну интересную цитату из работы исследователя: «Политика становится ориентирована на относительное согласие в разных сферах. Сила комбинируется с лидерством. Политические решения принимаются в рамках институционализированных соглашений, где все участники, подчиняясь, сохраняют, однако, подобающий им вес… Поэтому американская гегемония не столько ослабевает, сколько по иному осуществляется… Такой гегемонией как США раньше не располагал никто. Но еще важнее, что американская гегемония соединяет материальное могущество и влияние в культурном и институциональном каркасе (framework), который обеспечивает распространение меняющихся норм (identification) и практик через границы территориальных юрисдикций — часто в интересах крупного корпоративного капитала, в частности в интересах американских корпораций. Так, некоторые элементы американской политической системы и американского гражданского общества сильно сказались на оформлении и переоформлении послевоенной международной экономической жизни, все более и более глобализованной. Как и некогда Римская империя, США практиковали «смешанную стратегию», комбинируя односторонность, двусторонность и многосторонность, чтобы распространять и консолидировать новый глобальный политический и экономический порядок, отвечающий американским государственным интересам, а также благоприятный для расширения и обогащения американских фирм… США комбинировали принуждение и убеждение (consensual means), успешно поощряя (а часто и заставляя) другие страны либерализировать их экономику» [Gill 2003: 69].

Трактовка Гилла обогащает проблему «односторонности» новыми оттенками, в особенности потому, что не рассматривает односторонность как неизбежный спутник и импликацию гегемонии, и позволяет объяснить, как гегемония сочетается с многосторонностью. Другой вопрос, становится ли гегемония США в таком понимании более приемлемой для тех, кто ей сопротивляется? Похоже, что нет, и даже наоборот. Главным инструментом гегемонии, согласно этой трактовке, становится культурное влияние, и нетрудно заметить, что борьба против «культурного империализма» сегодня в сущности вытеснила из всемирной политической практики борьбу с экономической эксплуатацией.

Грамшианское толкование гегемонии корректирует наши представления о месте США в мире, поскольку оно адекватно современному строению мирового сообщества. Мировое сообщество больше не есть простая совокупность государств, и международные отношения не сводятся к межгосударственным и не определяются относительной силой государств, измеряемой военным (военно-экономическим) потенциалом. Гегемония в сфере экономики, например, не требует резкого количественного превосходства над остальным миром. Тем более таким способом нельзя измерить культурную гегемонию.

Это возвращает нас обратно к либералистской трактовке. Най развивает схожие представления, обходясь без методологического маневра в духе Грамши (либералисты, в отличие от критической школы, критикуют не саму гегемонию, а попытки построить ее на основе военного превосходства). В новых условиях, считает Най, попросту нет реального выбора между односторонностью и многосторонностью в международных отношениях. Мировое сообщество конфигурировано трижды: в военной, экономической и транснациональной сферах. Отношения между странами в этой тройной конфигурации надо называть «многоуровневой взаимозависимостью» [Nye 2003: 252]. «Теоретики-конструктивисты правы: было бы легкомысленно втискивать наши представления в традиционные метафоры с их механическими полярностями. Власть получает все больше измерений, структуры усложняются, государства теряют непроницаемость. Это усложнение означает, что мировой порядок теперь определяется не одним балансом военной силы» [Nye 2003: 253].

Иными словами, идет интернационализация и приватизация функции власти (силы): «…Разговоры об унилатерализме и гегемонии становятся все более пустыми. Если бы в глобально-информационную эпоху все решалось военными методами, международная политика Америки была бы проста и жесткой силы было бы достаточно. Пока хватает традиционных методов международной политики, никто с нами не может соперничать, и террористы нас не одолеют. Но информационная революция ставит перед нами гораздо более тонкие проблемы, поскольку она меняет существо государственности, суверенитета и контроля и, как следствие, повышает значение мягкой силы… И все сильнее становятся позиции неправительственных и индивидуальных агентов» [Nye 2002: 75–76]. Най предупреждает, что любого гегемона подстерегает опасность попасть под соблазн военного превосходства: «наши лидеры должны заботиться о том, чтобы их упражнения в применении жесткой силы не подорвали нашу мягкую силу» [Nye 2002: 141].

Казалось бы, к таким выводам невозможно прийти на основе «реалистических» представлений о международных отношениях. Но это не совсем так. Автор, начинающий с реалистических предпосылок, в ходе дальнейших рассуждений говорит, например, следующее: «Гегемон, способный всякий раз правильно понять существо трений, подрывающих международную систему, и уменьшить негативный эффект этих трений, имеет больше шансов сохранить свое (господствующее. — А.К.) положение в системе, чем тот, кто раз за разом обнаруживает неадекватность этим задачам» [Hybel 2001: 239].

Итак, в новых условиях гегемония либо по-новому осуществляется, либо фрагментируется, либо обретает иных агентов помимо традиционного агента — государства. С этим как будто соглашаются все, хотя одни исследователи (как Гилл) полагают, что гегемония, гегемон и гегемонизм сохраняются, а другие (как Най) склонны говорить о размывании системы господства и ее перерождении в нечто иное.

Но как бы ни трансформировалась гегемония США в мире, понимаемом как человечество, единственной на сегодня сверхдержаве грозит конкуренция со стороны других полюсов силы в мире, понимаемом как сообщество государств.

Возврат к многополярности. Америка и Европа

Никто из экспертов не верит, что США смогут навсегда остаться единственной сверхдержавой, независимо от их усилий и от того, будут ли их действия в этом направлении хорошо продуманы и грамотно осуществлены. Никто не упоминает в связи с этим «невидимую руку», но чувствуется, что подсознательно все убеждены в ее существовании и в том, что рано или поздно она восстановит многополярность. Вот образцовое суждение профессора Д. Каллео: «маловероятно, что мир и в дальнейшем останется однополярным» [см.: Gardner 2002: 16; Calleo 1987; Сalleo 2001].

Протагонисты многосторонности не обязательно считают однополярность безусловным злом. Купчан, решительнее всех предрекающий конец американской эры, признает, что, во-первых, США выполняли и выполняют роль главного мотора мировой экономики, генерируют мировые рынки и обеспечивают наиболее материально ощутимые блага глобализации. Если бы мир не был однополярен, такого эффекта могло бы и не быть. Во-вторых, распространение, хотя и несколько спазматическое, демократии по всему миру в значительной степени объясняется тем, что единственная в мире сверхдержава — государство демократическое (мы можем по достоинству оценить это обстоятельство, как только представим себе в роли единственной сверхдержавы нацистскую Германию). Само ее существование, даже независимо от инициируемой ею международной экспансии, служит образцом для подражания. В-третьих, именно американское участие, хотя и не всегда инициируемое государством, делает возможным такое обилие разнообразных гуманитарных акций и кампаний [Kupchan 2002: 62–63].

И все же, к худу или к добру, «американская эра идет своим чередом, но альтернативные полюсы силы уже возникают… и со временем американская эра кончится. Это будет иметь серьезные геополитические последствия… Pax Americana уступит место гораздо более неопределенной и опасной обстановке. И главная угроза будет исходить не от Усамы бен Ладена, а от возвращения традиционного геополитического соперничества… Картина будет та же, что и в прошлом: нужно будет улаживать отношения между конкурирующими центрами силы. Это представление идет вразрез с доминирующим взглядом, предполагающим, что главными темами международной политики в этом столетии будут терроризм, перенаселение и болезни в развивающихся странах, а также разбалансирование окружающий среды» [Kupchan 2002: XVII].

Но появление новых полюсов силы само по себе еще не обязательно будет иметь роковые последствия. Еще более важно другое — «меняющийся характер американского интернационализма». Купчан пишет: «Чтобы система была однополярной, нужен агент, не только всех превосходящий, но также готовый использовать свое превосходство, чтобы держать всех остальных в узде и обеспечивать международный порядок. Если США устанут от роли последней инстанции в поддержании глобального порядка, с однополярностью будет покончено, даже если американские ресурсы останутся превосходящими» [Kupchan 2002: 63]. Америка, добавляет Купчан, может устать от бремени однополярности, но, с другой стороны, она может сама подорвать свои позиции в попытке поддержать ее во что бы то ни стало.

Рано или поздно неизбежно появятся претенденты на роль ее противовеса. Самый очевидный — Европейский союз. Купчан так описывает это противостояние: «Параллели между современностью и поздней Римской империей поразительны. Вашингтон сегодня, как Рим тогда, полностью господствует. Но уже вполне различимы признаки того, что он утомлен бременем гегемонии: сила и влияние мало помалу оставляют имперское ядро. А Европа сегодня, подобно Византии в прошлом, возникает как независимый центр силы, разделяя мир на две части. Сейчас пока нельзя сказать, превратятся ли Вашингтон и Брюссель, как некогда Рим и Константинополь, в геополитических соперников, но тревожные признаки этого уже есть. Соединенные Штаты испытывают давление со стороны валюты евро, растущей мощи европейской экономики и ее крупнейших корпораций. Геополитические амбиции Евросоюза еще ограничены, но уже видно, что он поднимает паруса. И хотя Америка сама призывает Европу увеличить расходы на оборону, Вашингтон вовсе не собирается уступать пространство более напористой и независимой Европе. Похоже, и Америка, и Европа испытывают возрастающую неловкость в отношениях друг с другом. Может быть, они со временем перестанут задирать друг друга. Но если история чему-нибудь учит, то намечающаяся соревновательность вполне вероятно перерастет в более серьезное соперничество» [Kupchan 2002: 153].

Д. Папп напоминает, что программа трансатлантического содружества покоится на четырех принципах: (1) мир, развитие, демократия; (2) ответ на глобальный вызов; (3) разрастание мировой торговли; (4) наведение мостов через Атлантику [см.: Hensel (ed.) 2002: 235–238]. Но осуществление этой программы гладко и без проблем не гарантировано. Европа пока — неопределенная величина. Не ясно, как пойдет расширение Евросоюза и кто в него будет принят. Другая неопределенность — состав НАТО и формы отношений (вероятно, кооперативные) этого альянса с Россией. До сих пор не ясно, должен ли Евросоюз иметь свою оборонительную политику и сможет ли он ее выработать. Окончательно не определились прерогативы Организации по безопасности и сотрудничеству в Европе.

Трансатлантические отношения могут обостриться, прежде всего, из-за экономической конкуренции, а она в новых сферах экономики, по-видимому, будет гораздо более ожесточенной, чем в старых: спор об экспорте-импорте кур или бананов тогда окажется репетицией борьбы за монопольное использование космоса. Сейчас намечается серьезный конфликт между США и Евросоюзом в связи с тем, что последний проектирует свою систему навигационных спутников «Галилео» (пока Евросоюз арендует американскую систему Global Positioning System). Никто иной, как Д. Рамсфельд уже успел назвать европейский проект «Пирл Харбор в космосе», пригрозив «глушить европейский сигнал» [см.: «The Business», 07.04.2003; «Die Zeit», 2003, No 16].

Но сложности могут также возникнуть из-за разного подхода к регулированию экономики и к экономическим санкциям в отношении третьих стран в конфликтной ситуации. Не ясно, как на трансатлантические отношения повлияет развитие рыночной экономики в бывших коммунистических странах. Торгово-экономическая взаимозависимость Европы и США до сих пор очень значительна, но укрепление связей между Западной и Восточной Европой может привести к переориентации европейской экономики «на себя». Аналогичный процесс, вероятно, будет иметь место в НАФТА и Free Trade Area of Americas. «Совсем не исключено, что успешные зоны свободной торговли за пределами Европы, где участвует Америка, отвлекут экономические интересы США от Европы в сторону Америки и Азии, даже если между этими зонами и Европой не возникнут новые торговые барьеры» [см.: Hensel (ed.) 2002: 241].

Д. Папп обращает также внимание на массивные этно-демографические процессы — испанизацию США и славянизацию Европы. Он не уточняет, каковы могут быть импликации этой трансформации, но она безусловно любопытна и заслуживает внимания.

И все же Папп не решается слишком определенно предсказывать ослабление Атлантического союза и последующий переход от союзнических отношений к враждебности между Америкой и Европой: «Фундамент социальной, культурной и личностно-человеческой американо-европейской общности остается прочным. На этом фундаменте тесная связь США и Европы скорее всего сохранится» [см.: Hensel (ed.) 2002: 241].

Г. Киссинджер также весьма осторожен в оценке перспектив Атлантического союза. Он обращает внимание на то, что отношения между США и Европой не симметричны и зависят не только от американской тенденции к унилатерализму. Одно из его самых острых и глубоких замечаний во всей книге выглядит так: «Тогда как американский унилатерализм есть результат принятых решений и может модифицироваться, вызов, который бросает интеграция Европы, имеет структурное значение, и его содержание определяется тремя ключевыми элементами: самоидентичностью Евросоюза, влиянием Европейской интеграции на атлантические отношения, американского отношения к различным вариантам европейской интеграции» [Kissinger 2001: 49].

Что касается европейского самосознания, то, по мнению Киссинджера, высказывания ряда европейских политических деятелей (он цитирует в качестве образца слова бывшего французского министра иностранных дел Ю. Ведрина) «не оставляют никаких сомнений в том, что европейская идентичность культивируется прежде всего с тем, чтобы ослабить господство Соединенных Штатов» [Kissinger 2001: 48]. Стремление европейцев к более высокой самооценке Киссинджер считает вполне обоснованным, полагая, что США должны с этим считаться. Но в то же время и европейцы должны найти для себя формулу идентичности, которая не сводилась бы к оппозиции Америке на уровне безусловного рефлекса [Kissinger 2001: 82].

По поводу европейской интеграции, продолжает Киссинджер, популярно мнение, что разделенная Европа отвечает интересам США. Не соглашаясь с этим, он считает нужным заявить, что Америке небезразлично, какие формы примет европейская интеграция. А когда дело доходит до того, чтобы наметить план американских отношений с Европой, он пишет: «какую бы форму ни приняло европейское единство, становится необходимым новый подход к Атлантическому сотрудничеству. НАТО больше не может быть единственным институтом европейского сотрудничества» [Kissinger 2001: 57–58].

Д. Каллео относится к атлантической дивергенции более серьезно и указывает пять ее причин. Во-первых, исчезла советская опасность. Во-вторых, Америка объявила «государствами-изгоями» важных и выгодных соседей Европы, с которыми Европа должна и может поддерживать нормальные отношения. В-третьих, Америка все больше озабочена проблемами безопасности в Азии, она становится в сущности азиатской державой. В-четвертых, валюта евро успешно конкурирует с долларом, и у Европы все меньше оснований оставаться под протекторатом Америки. В-пятых, эволюционирует американская политическая система. Каллео называет это «эрозией имперского президентства» и считает, что вследствие этого американская внешняя политика оказывается попросту ненадежной.

К концу ХХ в. отношения США и их главных партнеров в Европе и Азии покоились на трех столпах: военные связи, экономическая взаимозависимость и защита демократии. Cнижение угрозы (со стороны СССР) естественно ведет к демонтажу военных союзов. Окажется ли теперь, что это было единственное, что гарантировало атлантическое единство? А. Хайбел считает многозначительным, что в Европе опасаются чрезмерной мощи США и «глобализации с американским лицом», видя в этом угрозу «европейской социальности». Он согласен, что экономическая взаимозависимость выглядит достаточным гарантом от серьезного конфликта, хотя опасается, что эта взаимозависимость может уменьшиться с переориентацией каждой стороны на другие регионы.

Однако с точки зрения теории международных отношений интереснее другое. До сих пор казалось, что демократический характер политий по обе стороны Атлантики исключает возможность острого конфликта между ними. Но, осторожно замечает Хайбел, в случае нескольких кризисов одновременно, трудно сказать, останется ли таким прочным «демократическое братство» и удержит ли оно международную систему от дестабилизации. Теперь жизнь может подвергнуть проверке базовую американскую доктрину, предполагающую, что «последовательное применение доктрины расширения рыночных демократий снижает вероятность международных конфликтов» [Hybel 2001: 256–257]. (Самое время вспомнить советскую доктрину, предполагавшую, что «социализм» автоматически гарантирует «мир» между партнерами-социалистами.)

Американское общество, полития и внешняя политика

Наконец, внешняя политика США и их влияние на систему международных отношений зависят от того, как функционирует американское гражданское общество и политическая система. А. Хайбел полагает, что США не сумеют справиться с той ролью, которую им приходится и, может быть, хотелось бы выполнять. Им могут помешать «самоуверенность» (complacency) и «нестабильность» (undecisiveness). Первая опасность менее значительна, поскольку США будут испытывать все более сильное сопротивление. А вот с другой опасностью дело обстоит хуже: «Открытый характер американской политической системы всегда порождал определенную меру нерешительности у их лидеров в выработке решений во внешней политике. Эта опасность возрастает по мере роста информации и ее доступности. Долговременное воздействие этого фактора на США и на стабильность международной системы будет зависеть от числа серьезных кризисов, которые Вашингтону придется решать в одно и то же время» [Hybel 2001: 277]. Эти слова надо понимать так: демократическая сверхдержава в условиях той самой свободы, которую она поддерживает у себя и в мире, конституционно и технологически будет либо парализована, либо переродится в свою противоположность. Опасно быть единственной сверхдержавой.

Ч. Купчан сокрушается по поводу того, что политический класс в США утратил интерес к происходящему на международной сцене. А широкая американская публика никогда внешним миром не интересовалась. Средства массовой информации усугубляют эту ситуацию. По мнению Купчана, дело не только в традиционной провинциальной ограниченности американского общества. Неожиданный для всех полный уход со сцены СССР создает впечатление, что внешнего мира как бы больше не существует. От СССР исходила реальная или мифическая угроза, по меньшей мере, с ним связывала общая историческая конкуренция. Огромное превосходство США над всеми экономическими и геополитическими конкурентами, по-видимому, позволяет вести внешнюю политику спустя рукава, поскольку зона допустимых ошибок (error margin) велика, и думать особенно не надо. Мозговые тресты заняты заказными краткосрочными разработками, а университеты совершенно оторвались от жизни и ударились в эзотерические абстракции. Никто не верит, что интеллектуальный продукт в сфере международных отношений может быть востребован. Возникла «интеллектуальная пустыня» [Kupchan 2002: 22–24].

Обеспокоен и Киссинджер: «Каковы бы ни были ценности и силовые возможности, идеология или государственный резон, в конце концов, ключевые факторы внешней политики зависят от исторической фазы, в которой находится сама международная система. Для американской внешней политики характерны постоянные поиски универсальной (all-purpose) магической формулы, и ей очень нужна идеологическая утонченность и долгосрочная стратегия, а этого до сих пор нет. К сожалению, внутренняя политика тянет Америку в противоположном направлении. Конгресс не только законодательно определяет тактические элементы внешней политики, но и пытается навязать правила поведения другим нациям через санкции. Десятки наций скоро попадут под эти санкции. Администрации одна за другой соглашаются на это, отчасти чтобы выторговать себе одобрение на реализацию других программ, отчасти, если нет очевидной и прямой опасности извне, для политического выживания: внутренние проблемы гораздо важнее, чем внешняя политика. Критики извне часто упрекают Америку за ее самонадеянные претензии на доминирование, не понимая, что очень часто администрация просто уступает каким-то группам давления, выдвигающим на передний план некоторые сюжеты, обещая поддержку или угрожая лишить поддержки на выборах; эти группы поддерживают друг друга с тем, чтобы усилить свои позиции в будущем. Каковы бы ни были достоинства тех или иных законодательных акций, в целом и вместе они толкают Америку в сторону унилатерализма, иногда попросту хулиганского (bullying) оттенка. Потому что в отличие от дипломатической практики, где господствует диалог как форма коммуникации, легислатура ориентирована на директивы ультимативного свойства, не оставляющие пространства для обсуждения и компромисса. Ко всему прочему, вездесущие и громогласные СМИ превращают внешнюю политику в род публичного аттракциона. Одержимость рейтингом приводит к тому, что любой текущий кризис преподносится публике в морализаторских тонах как сражение между добром и злом с окончательным результатом (specific outcome), а не как эпизод и проблема в ходе долгого исторического процесса» [Kissinger 2001: 27]. Нетрудно заметить, что Киссинджер становится здесь в элитарно-профессиональную позу, давая понять, что внешняя политика — дело экспертов, а не публики и ее представителей во власти.

C. Гилл полагает, что роль США в мире глубоко противоречива: «…В то время как правительство США гарантирует своей военной мощью работу транснациональной мировой экономики в согласии с правилами экономического либерализма, оно само не готово придерживаться правил, которые навязывает другим… Соединенные Штаты в значительной мере обращены внутрь себя и этноцентричны, а в экономическом смысле недисциплинированная потребительская нация, что отражается периодически в огромном бюджетном дефиците и низкой норме накопления. Это противопоказано тому, кто господствует в мире» [Gill 2003: 173].

Внешняя политика — функция государства. Но США, как считает Каллео, на самом деле больше похожи на образование типа Евросоюза, чем на страну-государство в европейском смысле. Они устроены в духе Мэдисона [«Federal Paper» No 10] так, чтобы «никакой единичный интерес или комбинация интересов не могли бы доминировать в государстве» [Gardner 2002: 11]. Как бы это ни было благоразумно в свое время и в условиях изоляции США от мировых дел, перспективы Америки как глобального агента «сильно зависят от американского президентства в рамках развивающейся американской конституционной системы» [Gardner 2002: 12], то есть от нестабильного и переменного фактора. Этот фактор также не остается без внимания наблюдателей, и его анализ даже породил несколько разных школ.

Первый подход, который Каллео называет «патологическим», предполагает, что американское президентство может быть колонизовано роем частных интересов. В президентство Рейгана было много разговоров о влиянии внутри вашингтонской администрации строительного конгломерата «Бехтель». Теперь он возник опять, получив огромный подряд на восстановительные работы в Ираке. В администрации Буша сильны нефтяные техасские интересы; тесно связаны с топливным бизнесом К. Райс и Р. Чейни, с оборонным производством — Д. Рамсфельд.

Второй подход — «циклический» или «культурный». Он предполагает, что в президентстве то усиливаются, то ослабевают изоляционизм, империализм и реализм (в данном случае Realpolitik. — А.К.). При этом изоляционизм легко переходит в унилатерализм, что превращает США время от времени в «государство-изгоя гигантского масштаба». Идеологизированный империализм видит США как новый глобальный Рим (все-таки четвертый? — А.К.). А реализм соединяет обе эти тенденции в разных пропорциях по обстоятельствам. Этим «приливам» и «отливам» соответствуют «слабое» и «сильное» («imperial») типы президентства [см.: Gardner (ed.) 2001: 12–14].

Возможен и еще один подход — «международно-политический». Каллео считает, что не только проблематичность и неустойчивость политической системы США сказываются на международной обстановке, но и наоборот: «Здоровье национальной системы сильно зависит от конкретного международного контекста… Прошедшее десятилетие было мало благоприятным… Конец холодной войны принес новые опасности для американской конституционной системы. Долгое время нужно было создавать и мобилизовывать огромную мощь для того, чтобы сдерживать могучего противника. Его стремительное исчезновение оставило США с избытком могущества. В то же время уменьшилось давление, благоприятное для конституционной дисциплины. Комбинация избыточной силы и недисциплированной власти не благоприятна для США, для Запада и для мира в целом. США нужно сдерживать; желательно, чтобы это делали друзья, а не враги» [Gardner 2002: 16].

Соображения Каллео соблазнительно приложить к последнему эпизоду — военной оккупации Ирака. Ее будто бы добилась интеллектуальная неоконсервативная клика, захватившая контроль над планированием внешней политики Вашингтона. Что это — «патология» или фаза «цикла»? Авторов американской военной кампании в Ираке можно считать своего рода «группой интересов», хотя их интерес идеологический, а не материальный. Так и считают в Европе. Тогда это «патология».

Но возможна и другая трактовка: «Новая политика была принята в ответ на катастрофическое событие. Ее поддерживают на всех уровнях власти, включая конгресс (главные исключения — госдепартамент и офицерство). Помимо всего прочего, новую политику определяет сам президент. Неоконсервативная клика зависит от Буша, а не наоборот» [см.: «Economist» 26.04.2003: 43]. Если так, то мы теперь имеем дело скорее с «культурно-исторической фазой» в американском внешнеполитическом цикле. Но, конечно, это может быть и то, и другое (плюс что-то еще), и тогда «новый империалистический поворот» означает уже не спазматическое и не циклическое колебание, а исторический перелом. На этом переломе решается вопрос, какой облик примет, как выражается Купчан, «американский интернационализм». Будет ли это интернационализм в понимании Д. Рамсфельда и П. Вулфовица, Г. Киссинджера или Дж. Ная? Глобальные интересы, замечает Най, «могут быть инкорпорированы в широкую и дальновидную концепцию национального интереса» [Nye 2002: 138]. Могут. И тем легче, чем больше американские интересы будут приниматься за глобальные. По-видимому, формула либерального интернационализма должна быть разработана гораздо более скрупулезно, чтобы избежать подобных недоразумений.

* * *

По ходу дискуссии неизбежно встает вопрос о типологии интернационализмов. Всемирная история знает христианский и мусульманский интернационализмы, коммунистический и даже нацистский, и вот теперь — американский. Помимо этого, возможно, оформляется еще один вариант интернационализма — европейский. Как пишет Д. Каллео, «Европейский союз демонстрирует преимущества совместной гегемонии (shared hegemonies) в рамках более обширного образования. Франция и Германия в союзе оказались более успешным лидером Европы, чем они были по отдельности. И это не только потому, что вместе они сильнее, но и потому, что, достигнув согласия, они лучше репрезентируют целое. У каждой из них свои друзья и клиенты среди малых стран и свои особые и сложные отношения с другими большими странами Евросоюза — Британией и Италией. Может быть (arguably), этот род совместной гегемонии найдет применение в масштабах всего мира. Совместное лидерство Америки и Евросоюза даст им больше оснований говорить от имени всего мира» [Gardner 2002: 15].

Советский и нацистский интернационализмы зашли в тупик, хотя их исторический опыт по настоящему еще не изучен. Американский интернационализм сейчас проходит проверку сразу в глобальных масштабах. Европейский интернационализм прошел некоторую проверку в региональных масштабах и ждет своей очереди на выход в трансрегиональное пространство. Еще неизвестно, дойдет ли эта очередь до него. В поисках других вариантов пока следует обращаться к научной фантастике.

Примечания

* Эту школу иногда называют «идеалистической», но «идеалы» могут быть разными, а либеральный взгляд на международные отношения характерен только для тех, кто и сам либерал по убеждениям. Следует также иметь в виду, что одни либералы ориентируются на «права человека», другие — на «свободный рынок», а третьи сознательно соединяют то и другое. — Прим. авт.

Источник: Космополис

Rambler's Top100 copyright©2003-2008 Игорь Денисов